Валентин Дмитриевич Берестов

ПРОЧТИТЕ ЧУШЬ СОБАЧЬЮ!

"26 августа 1956 г. С Эдиком у Ахматовой. Об ошибках у Льва Толстого (как Нехлюдов оповещает о своей женитьбе, К. узнает о своей беременности - на третьем месяце, равнодушие Анны к дочери). О стихах и переводах Пастернака, Заболоцкого, Мартынова.

Москва 1913 года. Архитектура Москвы и Ленинграда.

Начало "Мертвых душ": "На улице губернского города NN стояли два русских мужика." Сразу видно: малоросс. А каких еще мужиков он ожидал увидеть там? Португальских, что ли?" Украинизмы 2-го тома "Мертвых душ".

У меня ощущение, что моя книжечка - мыльный пузырь по сравнению с тем, "как должно быть".

Чуть ли не единственная запись об Ахматовой, сделанная в пятидесятых годах. Но вспоминается многое. Ахматова на сей раз приняла нас с Эдуардом Бабаевым в доме на улице Щукина, где жили люди театра. Остановилась она у Эси Львовны Леонидовой. Когда-то сюда к ее покойному мужу Олегу Леонидову меня привел Пудовкин. Потом я бывал там и один.

Ахматова сидела за хорошо знакомым мне столом на фоне книг, многие я в своей юности здесь, у Леонидова, перелистал. Вот, например, сборник документов о последних днях Льва Толстого. Все репортеры после ухода ринулись за Толстым, а один, самый догадливый, - в Ясную Поляну, взглянуть, как поведет себя Софья Андреевна. И добросовестно отбил в редакцию телеграмму, какую потом Ильф с Петровым подарили великому комбинатору Остапу Бендеру: "Графиня изменившимся лицом бежит пруду". Подлинная телеграмма! Журналист телеграфным стилем выразил намерение Софьи Андреевны утопиться в пруду, когда узнала об уходе мужа.

Эдуард Бабаев уже занимался Толстым, взялся за книгу о его эстетике. Вот Ахматова и поделилась с ним наблюдениями.

"Равнодушие Анны к дочери". По мнению Ахматовой, Анна должна была любить Ани, дочь от любимого человека, больше, чем Сережу, сына от нелюбимого. Я не спорил, но верил Толстому. Люби Каренина дочку больше, чем сына, она бы и под поезд не бросилась, это была бы совсем другая Анна. Когда она была женой Каренина, вся любовь ее сосредоточилась на Сереже, вся радость была в любви Сережи к ней.

Слышать про ошибки Толстого было так же странно, как читать в статье Толстого "О Шекспире и о драме" пересказ "Короля Лира". Великая трагедия выглядит в пересказе собранием нелепиц и несуразиц. Но и Шекспир мог бы не счесть правдоподобными сочинения Льва Толстого. Впрочем, за него это сделала поклонница великого англичанина, встретившая Вторую мировую войну строками (привожу в ранней, запомнившейся с тех пор, редакции):

Двадцать четвертую драму Шекспира
Пишет Время костлявой рукой.

Вот как об этом рассуждал Маршак. Толстой писал в эпоху спокойного, эпического развития, при другой скорости жизни и накале страстей, чем Шекспир. Зато у их поколения (Ахматова на два года моложе Маршака) все биографии шекспировские. У каждого, будь он мастеровым, крестьянином, поэтом, монахом, купцом, дворянином, были 1914 год, и 1917-й, и гражданская война, и НЭП, и коллективизация, и 37-ой, и 41-ый. Это неизбежно делало их скорее шекспировскими, чем толстовскими героями. Александр III был бы тут фигурой немыслимой, неправдоподобной. Зато Ричард III в ХХ веке возник во многих странах и во многих ликах.

Королю Лиру, по Льву Толстому, "нет никакого основания, прожив всю жизнь с дочерьми, верить речам старших и не верить правдивой речи младшей". Глостер "сразу верит самому грубому обману и даже не пытается спросить обманутого сына, правда ли то, что на него возводится, а проклинает и изгоняет его". А мы пережили время, когда верили "речам старших", сразу принимая грубый обман, порочащий невинного: "Вот он кто! А мы и не знали!"

Неестественными считает Толстой и "повальные смерти" в шеспировских драмах. Но в "двадцать четвертой драме Шекспира", какою для Ахматовой стал ХХ век, жизненные трагедии отмечены как раз повальными смертями. Что ждало, к примеру, семью и близких "кулака", "врага народа"?

Зато как естественно звучали бы в устах шекспировских героинь многие ахматовские строки! "Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена", - легко представить такую реплику в трагедии Шекспира. И наоборот. В обстоятельной прозе, став не стихом, а житейской фразой, она была бы натянутой, манерной. Точно так же нельзя выразить в стихах чувство равнодушия к своему ребенку от любимого человека. Тут разные мерки. Анна Каренина не могла и вообразить, что придет время, когда, поэтесса, некогда принятая в питерском свете, оказавшись в поезде без спичек, на глазах у революционных солдат, красноармейцев, прикурит от искры паровозного дыма, залетевшей на площадку между вагонами. Этот рассказ Ахматовой напечатал Эдуард Бабаев.

Я не записал мнения Ахматовой о переводах Пастернака, Заболоцкого, Мартынова. Догадываюсь лишь, что с ее точки зрения переводы нанесли урон их собственной поэзии. Перевели шедевры мировой лирики, а могли бы сами создать нечто равное им. Но выхода нет, надо зарабатывать, надо оставаться поэтами, пусть в таком качестве.

"Москва 1913 года". Последний скорее "толстовский", чем "шекспировский" год. Ахматова говорила о красочности Москвы, о ее праздничности.

Когда зашла речь о начале "Мертвых душ", (это, оказывается, одна из ахматовских "пластинок") мы все очень смеялись. В самом деле. Почему Гоголь написал "два русских мужика"? И верно, не португальских же! "Для него, малоросса, это экзотика!" - добавила Анна Андреевна. На этом примере она объяснила нам (помню дословно), что "поэт может как угодно скрывать свою личность и биографию, но прозаик выдает себя с первой же фразы". А сколько украинских фамилий у среднерусских чиновников!

Книга, перед лицом Ахматовой показавшаяся мне "мыльным пузырем", это первый мой сборник "Отплытие". Он вышел после той встречи. А еще до его выхода я в доме писателя Е.Я. Хазина, брата Н.Я. Мандельштам, по просьбе Ахматовой прочел "какой-нибудь новый стишок" из будущей книги и был поражен, услышав от нее:

- Бисируем "Улыбку"!

Среди развалин, в глине и в пыли,
Улыбку археологи нашли.
Из черепков, разбросанных вокруг,
Прекрасное лицо сложилось вдруг...

Такой случай и правда был у нас в Хорезмской экспедиции. Сначала Ирина Пташникова нашла лишь улыбающиеся уста из обожженной глины. А через год после бурана пески переместились, и нашлось все остальное. Пустотелая статуя сидящей женщины. Если б я знал, что это еще и гроб-оссуарий, вместилище костей, подобранных на "башне молчания" после того, как труп расклевали грифы, наверное, не написал бы таких стихов. Но ведь уста все равно улыбались!

Теперь понимаю, что Ахматова оценила мою любовь и благодарность к Азии, мое возвращение на "родину родин", мою археологию. Ведь и первые стихи, какие ей у меня понравились в Ташкенте, были , говоря ее словами, об азийской весне. Что до "Улыбки", то она стала как бы моей визитной карточкой и вызвала тьму пародий ("Бутылку археологи нашли", "Отмычку археологи нашли", "Записку археологи нашли" и т. п.).

И все же на выставке жены Е. Я. Хазина, театральной художницы Е. М. Фрадкиной, я, встретив Ахматову, нарочно выбрал самую толчею, чтоб вручить свою первую книжку и скорей убежать. Забыл даже, что Ахматовой нравится "Улыбка", и написал на книге, как буду рад, если ей придется по душе хоть один стишок. Значит, не напрасно тратила время на ташкентского мальчишку. Ахматова резко схватила книгу, впилась в надпись, принялась читать. Сейчас наткнется на мою юмористику, такую, как мне теперь казалось, легковесную, такую далекую от "нашего святого ремесла". Разве этому она меня учила! Но вышло как раз наоборот.

Кстати об ученичестве. Я много читал и думал об этом, присматривался, что именно стремятся поэты перенять у тех, кого считают учителями, а что нет. Вот один пример. В Ташкенте Ахматова обратила мое внимание на то, как мало в лирике зрелого Пушкина цветовых эпитетов, их почти нет. Значит, решил я, она, верная последовательница Пушкина, тоже приглушит цвет в своих стихах. Но для нее это одна из тайн Пушкина. Заметив ее, задумавшись над ней, она еще больше увлеклась цветом в своей тогдашней лирике: "Багровый хлынул свет". Цвет тоже "хлынул" в стихи: "И в День Победы, нежный и туманный, когда заря, как зарево, красна", "сквозь радугу последних слез", "седая улыбка всезнающих уст", "среди неба жгуче-голубого", "зеленая магия лучей", "маки в красных шляпах", "серебряная ива" ... Я даже вывел для себя некий закон: "Идти по дороге, по какой почему-то не пошел гений, вот истинное ученичество!"

Вольно иль невольно и я учился у Ахматовой. Думаю, она, в полном соответствии с "законом ученичества без подражания", деликатно указала мне, какие милые ей пути почему-то не пройдены ею самой.

Мы часто виделись у Варвары Викторовны Шкловской, где останавливалась, бывая в Москве, Н.Я. Мандельштам. Но во всем избранном обществе, какое тянулось к Варе Шкловской, мне ближе всех сделался ее сын Никитка. У меня тоже была двухлетняя дочь, и я начал сочинять для малышей. Тут Никитка был незаменимым собеседником и консультантом. Ему одному я решался читать свои "дошкольные" стихи. Он же меня на них и вдохновлял. Как-то им овладела страсть к забиванию гвоздей. Вбивал куда попало, горевал, когда гвоздь гнулся под молотком, не желая входить в кирпичную стену. И ликовал, забив его в землю внутрь цветочного горшка. Взял молоток, гвозди - и во двор, к клумбе с цветами. Я пытался зарифмовать его восторг:

Нет, совсем другое дело -
Гвозди в землю забивать.
Не гнутся, не ломаются,
Обратно вынимаются!

Стихотворение назвал "Сережа и гвозди".

- Валя Берестов, - недоумевал Никитка. - Почему пишешь: "Бьет Сережа молотком"? Надо: "Бьет Никита молотком!"
- Не напечатают, - вздыхал я. - Подумают про Никиту Сергеевича Хрущева. Мол, ничего у него не получается!
- Тогда напиши: "Бьет Шкловский молотком!"
- Опять не то. Подумают про твоего дедушку Виктора Борисовича.

И вдруг - новость. Вчера, без меня, у Вари Шкловской была Анна Андреевна. И стала читать наизусть мои "Картинки в лужах". Невероятно! Повелительный голос Ахматовой, как бы диктующий:

В лужах - картинки!
На первой - дом.
Как настоящий.
Только вверх дном.

Вторая картинка.
Небо на ней.
Как настоящее.
Даже синей...

- Анна Андреевна! - спросили ее. - Чьи это стихи?
- Валины, - ответила Ахматова. - Меня познакомил с ними Никита.

Но ведь и она в 1911-ом писала как бы от имени ребенка:

Мурка, не ходи, там сыч
На подушке вышит!

Сама не стала писать стихи для детей, но одобрила того, кто это сделал.

Я боюсь того сыча,
Почему он вышит?

У меня много стихов такого рода - о детях и для детей.

Как-то у Шкловских она спросила, что я сейчас пишу. Мы сидели и пили армянское вино "Айгешат".

- Так, чушь собачью! - ответил я.
- Прочтите чушь собачью! - величаво предложила Ахматова.

И я стал читать первые стихи из моих "Веселых наук":

Этика
Соразмеряйте цель и средства,
Чтоб не дойти до людоедства.

Дальше соединил в одно двустишие два высказывания из одной и той же статьи:

Критика модернизма
Действительность - не бред собачий.
Она сложнее и богаче.

- Еще! - требовала Ахматова. Прочел, кажется, Педагогику:

Что делать, чтоб младенец розовый
Не стал дубиной стоеросовой?

Ахматова улыбнулась, может, вспомнив Анненского:

Не страшно ль иногда становится на свете?
Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?
Подумай: на руках у матерей
Все это были розовые дети.

Я продолжал читать юмористические стихи, и было неловко перед Ахматовой. Такие пустяки рядом с ее великой трагической лирикой! И вдруг слышу:

- Относитесь к этому как можно серьезнее. Так никто не умеет.

Умела она сама. Но блистательное остроумие, каким мы услаждались в ее беседе, почему-то почти не пустила в стихи.

Как-то в конце летнего дня я сопровождал ее на прогулке. Возвращались мимо Третьяковской галереи. Над зданием Педагогической библиотеки, старинной московской усадьбой, в еще синем небе зажглась алая мерцающая звезда. То было великое противостояние Марса. Предыдущее мы видели в 1940 году, война в Европе уже шла.

И такая звезда глядела
В мой еще не брошенный дом, -

хотел я напомнить Анне Андреевне. Взглянул вправо, на нее, и - о чудо! - словно попал в сказку, в "Синюю птицу" Метерлинка, ту, где перед очарованными зрителями проходят Душа Огня, и Душа Хлеба, Душа Пса, и Душа Воды...

Справа от меня "лунатической" поступью, какую видел в Ташкенте через окно, когда Ахматова выходила из комнатки во двор, чтобы додумать, дошептать самой себе новые стихи, шла как бы Душа Ахматовой. Душа без возраста и пола. Большое седое дитя, готовое давать имена цветам и звездам. Уверен, в тот миг она сочиняла стихи, у ее души, ее музы был какой-то свой разговор с багровой звездой в темнеющем московском небе. Молча довел ее до подъезда. она кивнула мне, видение из сказки Метерлинка исчезло, и мы расстались.

Лидия Корнеевна Чуковская пишет, как Анна Андреевна жалела, что в стихах, посвященных Пастернаку, ей вместо "Чтоб не смутить лягушки чуткий сон" по просьбе поэта пришлось написать: "Чтоб не смутить пространства чуткий сон". Думаю, поэтика Серебряного века, ее давление и пристрастия не раз приводили к тому, что живые "лягушки" заменялись абстрактными "пространствами". Думаю, это единственное, чему не нужно учиться у Ахматовой. К счастью, такую замену не сделаешь в стихах о детях и для детей, и никакими высокими понятиями не выразишь догадку малыша из ее ранних стихов, что "здесь живет большой карась и с ним большая карасиха".

Hosted by uCoz